В общем и целом все шло прекрасно. Только в одном небольшом городке меня лукавый попутал. Самую малость. Я имел глупость придержать коня, чтобы взглянуть на казнь.
Видите ли, собирались бить кнутом какого-то субчика, обвиняемого в мошенничестве, безнравственном поведении и соучастии в разбоях и грабежах. Да, я зверь, что поделаешь. У меня действительно имеется слабость к подобным представлениям. Не до такой патологической степени, чтобы устраивать экзекуции только для собственного удовольствия, но… Мне всегда было тяжело удержаться от наблюдения, если подворачивался случай.
И кстати, для собственного удовольствия я предпочел бы плети, а не кнут. С точки зрения эстетики. И потом: я имею в виду боль, да, но ведь субъект, влетевший на порку кнутом, — почти стопроцентный покойник, а это уже перебор. Тем более — шестьдесят ударов. Верная смерть. Быстрее и честнее повесить. Что я бы и сделал на месте здешнего судьи. К чему мучить даже отпетого негодяя?
Но ввязываться в местное правосудие из-за воришки я, признаться, не собирался. Мало ли какие у них здесь резоны — я же сам приказал не щадить сволочей, живущих за счет работяг.
Моя свита, конечно, распугала зевак. Но те, что посмелее, похоже, решили получить двойное удовольствие: и на казнь взглянуть, и на меня — издали. Просто жизнь приобретает остроту, если подумать. Они так и обосновались на площади — справа и слева от меня, изрядно поодаль, однако, чтобы было хорошо видно всех участников события. И короля с мертвецами, и эшафот.
Любят люди бояться, особенно когда проблемы не у них. И злорадствовать. Очень по-человечески. Кто их осудит?
А зрелище оказалось хоть куда! Те Самые славно мне организовали спектакль — обо всем позаботились, ничего не забыли. Произвело впечатление.
Главный герой был юн, бос, в штанах, похоже, позаимствованных у кого-то из тюремной прислуги, и атласном корсаже в пятнах и с остатками кружевной оборки. С волосами, длинными и грязными до последних пределов, но при известном воображении можно догадаться, что они когда-то были выкрашены в огненно-рыжий цвет, как у гулящей девицы.
И с обветренной физиономией — смазливой, несмотря на разбитую губу и фонарь под глазом, и шельмовской-прешельмовской.
Никогда в жизни я не видел настолько явной печати порока на чьем-то лице. Я, не зная сути дела, подписался бы под каждым словом обвинения, исходя только из внешнего вида этого типа. И вдобавок меня поразило выражение напряженного внимания: я смело поручился бы, что вместо подобающего раскаяния этот деятель придумывает, как бы ему выкрутиться. До сих пор. Рядом с палачом.
Он не брел с опущенной головой, о, нет. Он обшаривал глазами толпу и даже ухитрился встретиться взглядом со мной, а посмотрев, похоже, сообразил, кто я. И его озарило.
Он врезал под ребра палачу, обалдевшему от неожиданности, увернулся от солдата тюремной охраны, оттолкнул жандарма из оцепления и успел ухватиться за стремя моей игрушечной лошади в тот самый момент, когда его схватили конвоиры. Скорость, достойная восхищения.
Я не ощущал опасности — Дар тихонько тлел, как всегда. Поэтому я сделал знак страже пока его не оттаскивать. Интересно, что такой скажет. И он сказал.
Он прижался щекой к моему колену, взглянул снизу вверх кротким взором подстреленного олененка и взмолился:
— Государь, я понимаю, что не смею у вас пощады попросить, но пусть я умру не так, пожалуйста! Пусть лучше повесят, да хоть четвертуют — все быстрее, только не так! Ведь все равно же помирать — так пусть лучше сразу!
Я усмехнулся. Паршивец умен, однако. Я утвердился в мысли, что в мошенничестве его обвиняли поделом: такая у него была в тот момент честная, страдальческая и несчастная мина. Уморительно.
— Значит, — говорю, — о жизни, а тем более — о свободе, ты просить не смеешь?
Он соорудил непередаваемое выражение усталого мученика, кающегося во всех грехах человечества, и прошептал голосом, просто-таки охрипшим от слез и скорби:
— Государь, я такая законченная дрянь…
А его рука с обломанными ногтями, исцарапанная, но довольно, как ни странно, интересной формы, оказалась на моей ноге гораздо выше колена — сама собой, ее владелец об этом понятия не имел. Чисто случайно, от избытка раскаяния.
Я ударил его по руке хлыстом. Но смотреть, как от его тела останутся кости с клочьями плоти, мне расхотелось — по крайней мере, в настоящий момент и посреди людной площади. И я приказал солдатам:
— Этого — назад, в тюрьму. Я подумаю.
Разумеется, мне надо было написать письмо бургомистру или судье, что я своей королевской волей заменяю преступнику по имени Питер, по прозвищу Птенчик порку кнутом на смертную казнь через повешенье… Или, демон с ним, порку кнутом на порку плетью и ссылку в каторжные работы — пусть живет, гаденыш. И послать письмо с посыльным.
И уехать, забыв думать о грязном прощелыге.
Но я пытался сочинить это письмо на постоялом дворе — и решительно не мог не думать об этом субъекте. Воришка, похоже, знал тот же секрет, что и Беатриса, — мои мысли все время к нему возвращались.
Я бесился от этого. Я ненавидел это состояние. Это было, в конце концов, оскорбительно — после чистейшей любви Магдалы, после такого стажа относительно праведной жизни. Мне казалось, что я могу удушить подонка своими руками, без помощи Дара… Но, если уж говорить начистоту, я не был уверен, что мне захочется его душить сразу, как только я его увижу.
Воришка неплохо разбирался в людях. И лихо ориентировался в обстановке. Ведь надо же, стоя на эшафоте, сообразить, что перед ним — король, а значит, и шанс, вспомнить все, что обо мне болтают, придумать сценарий для спектакля и пойти ва-банк…