И я тоже крепко призадумался. Я просто сел и обхватил руками голову, которой хотелось биться об стенку. Жалел только, что нельзя постучать об стенку башкой кое-кого другого — чтобы в трещины ума хоть сколько-то вошло.
Я хорошо знал, какая у нас в Междугорье обстановка с разбойным людом. На Советах об этом не слишком много болтали, зато в приватных беседах только и чесали языки. От лесной вольницы житья не было, а бригадир жандармов, по слухам, брал с воров налог на право спокойно работать. А когда по папочкиному проекту тысячи этих бедняжек, которых неким чудом удалось-таки заставить вкалывать а благо короны, выйдут на волю, голодные и злые… Если король-отец поправится.
Я не хотел его убивать. И уж, во всяком случае, не наслаждался происходящим. Но меня приперли к стенке.
Пропади оно пропадом, мое наследство! Мне в любом случае не светило получить много. Но меня грызла мысль: а что если он выздоровеет, распустит по стране ворюг, а после этого свалится с коня или еще как-нибудь сыграет в ящик? Что я тогда буду делать? Мне же и так остается не государство, а загаженный свинарник, у меня и так будет непочатый край работы. И нечем платить исполнителям. Да еще и разбойников я получу на свою голову?
О, если бы я мог решить, что это его каша и ему ее расхлебывать!
Не получалось. Я слишком хорошо знал, что мой батюшка не расхлебает. И пока жандармерия возится с ворьем, кто-нибудь умный попросту на нас нападет и в очередной раз откусит кусок нашей территории.
Меня тошнило от этих мыслей. Я двое суток не мог спать, не мог жрать, и все валилось из рук. Я ждал, что будет. В глубине души я надеялся, что батюшка одумается, когда у него спадет лихорадка.
Не одумался. Через двое суток он сидел в большой приемной, сияя, как надраенный медный пятак. Обожающие придворные не могли на него налюбоваться.
А батюшка вещал:
— Вот что значит Божий Промысел! Государь должен быть милосерд, и для осуществления милосердия мне оставлено мое земное существование!
А я думал: лучше бы ты печной налог снизил и провинциальным сеньорам чеканить свою монету запретил. Из милосердия.
Я терпеть не мог говорить в толпе, но он не ловился с глазу на глаз. Поэтому я все-таки сказал против всех своих правил:
— Государь, прошу нижайше, может быть, вы все-таки еще подумаете над этим решением?
На меня зашикали со всех сторон. А батюшка побагровел и взревел на весь зал:
— И ты смеешь мне об этом говорить, Дольф?! Ты, стервятник, жестокосердная тварь! У тебя, я вижу, все внутри переворачивается, когда кто-то желает угодить Богу и людям! Ты хоть одну минуту можешь не думать о зле, выродок?!
— Я хотел бы объяснить свою точку зрения…
Я еще очень хотел договориться. Но мне не удалось в свое время спасти Нэда. И теперь я не мог спасти… Не дело некромантов — спасать.
У меня и вправду все внутри переворачивалось.
А папочка сощурился, выпятил подбородок и процедил сквозь зубы:
— Ты думаешь, просвещенного правителя интересует мнение некроманта? Да я ночей не сплю от горя, думая, что ты наследуешь престол моих предков! Будь уверен, милый сын, я найду способ обойти закон первородства. Я написал письмо Иерарху Святого Ордена. Посмотрим, что он ответит.
Придворные захихикали. А я…
Меня это известие чуть с ног не сбило. Он завещает трон кузену. Или — Людвигу Младшему, как ему Иерарх присоветует. А мне придется узурпировать власть, свою собственную корону — через кровищу и еще неизвестно что… Это если меня не зарежут, когда буду очередной раз ночью возвращаться с кладбища.
Справедливость и милосердие.
И я посмотрел ему в лицо. А он крикнул:
— Да я сегодня же подпишу приказ об освобождении!
И тогда я собрал Дар в луч, в тонкий клинок, почти в спицу — и воткнул ему в горло. А потом провел ниже, к груди, где еще чувствовал остатки его простуды — красное горячее пятно. У меня на душе было скверно.
И мой бедный батюшка захрипел и начал кашлять. К нему все бросились, лекари прибежали, притащили тазы, тряпки — а он все кашлял, задыхался от кашля, захлебывался. Кровь пошла горлом, а он кашлял, кашлял…
Мне хотелось сбежать из этого зала, спрятаться где-нибудь, и отреветься, и кусать пальцы, и проклясть и Дар, и мою детскую просьбу Той Самой Стороне, и мою поганую судьбу… Но я стоял и ждал.
Меня подтолкнули в спину, и я преклонил колена, и отец смотрел на меня бешено и кашлял, и на губах у него выступила кровавая пена, раздувалась пузырями, а он хотел меня проклясть, но не мог — я заткнул ему рот этим кашлем.
И он показывал на меня дрожащей рукой, и все кивали, а он уже не кашлял, а хрипел. А потом глаза у него закатились и помутнели.
Потом я стоял на коленях возле трупа и плакал. Навзрыд. Над отцом, над Людвигом, над Нэдом — и никак не мог остановиться. И все стояли вокруг кольцом и молчали, потому что тот предсмертный жест короля можно истолковать как угодно, а приходилось толковать в мою пользу, потому что отец тоже ничего не успел.
И я ощущал ненависть двора всей спиной, но мне было все равно. Наверное, если бы в тот момент кто-нибудь захотел меня убить, у него бы это вышло. Не знаю. Никто не попытался.
На всех напал столбняк.
И тогда я сказал:
— Мой несчастный отец ошибся. Его решение было не угодно Богу. Поэтому приказа не будет. Позовите монахов, надо позаботиться о теле.
В гробовой тишине кто-то нервно хихикнул. И я подумал, что он, наверное, сейчас представляет, как я поднимаю труп короля. Может, сплясать его заставить?
И тоже вдруг почувствовал, что меня душит хохот. Истерика.